
Мы с мамой ссорились виртуозно. На уровне мирового чемпионата — только без судей, без трибун и без медалей. Зря, кстати. Мы заслуживали как минимум бронзы.
Тема номер один — температура в квартире. Всегда. Двадцать три года подряд. Каждый раз, каждый приезд, до самого конца.
Схема была отработана до автоматизма. Мама открывала окно. Я закрывала. Она снова открывала — с таким видом, будто я только что предложила сжечь конституцию. Я закрывала с видом человека, который в последний раз объясняет правила игры.
Однажды я посчитала: семнадцать раз за один вечер. Я сидела на диване с книгой, которую уже давно не читала — просто держала для вида — и вела счёт. На седьмом разе подумала: может, это медитация такая. На двенадцатом поняла, что это не медитация. Это мы.
Победителя не было. Только ничья и остывший чай.
Самое смешное — никто из нас не мог внятно объяснить, зачем. Мне не было холодно. Ей не было жарко. Просто окно стало полем боя, на котором решалось что-то другое. Что именно — я тогда не понимала. Сейчас, кажется, понимаю. Но говорить об этом уже не с кем.
Параллельно с температурной войной у нас шли переговоры по борщу.
Мама считала, что борщ без сала — это красная вода с претензиями. Я считала, что сало в борще — это пережиток, от которого у меня изжога. Мы обе считали себя правыми. Мы обе были правы — в рамках своей системы координат.
Компромисс был выработан где-то на третьем году переговоров: мама варила борщ со своим салом, я ела без него, она смотрела на меня с таким выражением, будто я только что отвергла дар богов.
— Хотя бы попробуй, — говорила она каждый раз. — Мам, я пробовала. — Ты неправильно пробовала.
Я до сих пор не знаю, как правильно пробовать борщ. Видимо, это тайное знание ушло вместе с ней.
Мама умерла три года назад. В апреле, когда за окном как раз потеплело — она бы точно открыла форточку.
Я разбирала её шкаф через месяц после похорон. За зимними свитерами нашла коробку ирисов в шоколаде — нераспечатанную. Её любимые. Я привезла их ещё в прошлый приезд, в ноябре.
Она убрала «на потом».
Я долго стояла с этой коробкой. Думала: надо съесть. Потом подумала: не надо. Потом положила обратно. Шкаф переехал ко мне — ирисы переехали вместе с ним. Коробка до сих пор там стоит. Я открываю дверцу, смотрю на неё и закрываю обратно.
На всякий случай. Вдруг зайдёт.
Соседка однажды спросила, что за коробка стоит и не открывается.
— Сувенир, — сказала я.
Она кивнула. Не стала уточнять. Умный человек.
Теперь я иногда открываю окно сама. Просто так — встаю ночью, иду к окну, открываю. Стою в темноте, чувствую, как тянет сквозняком, и думаю: вот видишь, мам. Ты была права. Здесь действительно лучше с воздухом.
Она не отвечает. Но как-то так получается, что я всё равно слышу что-то вроде: «Ну вот, наконец-то. И борщ научись варить нормально».
Я смеюсь. Потом закрываю окно.
Потом снова открываю.
Счёт в этом сезоне — восемь раз. Я опять считаю. Старая привычка.
Знакомые говорят: горе проходит. Наверное. Просто у меня оно проходит как-то по-своему — через открытые форточки и нераспечатанные конфеты. И через мысленные споры о борще, которые я неизменно проигрываю, потому что возразить уже некому, а она всё равно права.
Самое несправедливое в этой истории — я так и не призналась ей, что однажды попробовала сварить борщ со своим салом. Получилось хорошо. Даже очень.
Не скажу кому.
Наверное, именно так и устроена любовь к людям которых больше нет: она продолжается в совершенно идиотских формах. Открываешь окно. Покупаешь ирисы. Варишь борщ по чужому рецепту и делаешь вид что это был твой.
А у вас осталось что-то такое? Привычка, ритуал, рецепт — который вы переняли у кого-то и теперь не можете остановиться? Расскажите в комментариях.
Если ночью накрывает и не с кем поговорить — можно написать в @dushevny_sobesednik_bot в Telegram. Он не устанет, не перебьёт и просто побудет рядом.
А здесь выходят истории про одиночество и про то, что остаётся с нами навсегда — даже когда мы этого не замечаем. Подпишитесь, чтобы не пропустить.
Если история отозвалась — лайк помогает ей найти тех, кому она нужна.